Александр Гунин

Родился в Воронеже. Школа, армия, университет.

В 1993 году уезжает в Англию.

Пишет музыку для кино, статьи для глянцевых журналов, сотрудничает с издательством Ультра.Культура.

Занимается боевыми искусствами и вопросами личной безопасности.

Публиковался в «Альдебаране», «Урале» и «Вопросах литературы».

Пьеса «Зона» и рассказ «Безумный дервиш» были отмечены лонг-листами литературных конкурсов.
"Закрой глаза и смотри"

Посвящается Тристану Трюффо.

Научившему меня тайному языку зеркал, церквей, католических месс и сновидений.



Закрой глаза и смотри


«Если я открою глаза — меня убьют. Убийца стоит в комнате, он может ждать долго, чуть ли не целую вечность, — когда я открою глаза».
"В начале января 2029 года я наконец-то смог вернуться в Петербург. За два года до этого закончил роман «Гимназистка»". Серебряный век, Первая мировая, революция. Захват власти оккультной организацией. Когда история закольцовывается, в точках стыковки время выскальзывает из своего привычного континуума. Время странных, необычных возможностей для творчества. Время, когда можно видеть с закрытыми глазами.
Я с трудом добрался из Финляндии в Петербург. Множество блокпостов, постоянные проверки, колонны техники, уставшие вереницы войск. Благо у меня были друзья в переходном правительстве — обеспечили необходимыми документами. Снял в столице небольшую мансарду на набережной Фонтанки. В том же самом доме, где во время революции 1917 года жил герой моего романа. За углом, на Гороховой, — дом с ротондой.
Квартира на последнем этаже. В парадных, по старым лестницам, надо ходить исключительно в обуви на кожаной подошве, с каблуками. Так можно оживлять пространство лестничных пролётов, слышать шаги: эхо придаёт им объём, устанавливает связь с теми, кто жил до вас, жил давно, сто, двести лет назад. Теперь можно закрыть глаза… Вот стучат быстро каблучки гимназистки… Или вот — лёгкое шарканье, за ним тяжёлая поступь, ритм трости с серебряным набалдашником, обрамлённым ладонью в лайковой перчатке… Тяжёлое дыхание в ритм стоптанных сапог дворника, тащившего на верхний этаж ведро с углём. Кстати, в моей квартирке имеется старая печь, изразцовая. Надо узнать, можно ли её топить.
Тридцать пять лет назад я снимал такую же маленькую квартирку в Лондоне, на последнем, пятом этаже георгианского дома. Недалеко от станции метро «Ангел». Комната со скошенным потолком, скрипучим деревянным полом и окном, выходящим на верхушки лип; небольшой сквер с разбросанными скамейками и камнями, а за ним, уже на Дункан-Террас, — втиснутая между старыми жилыми домами католическая церковь Святого Иоанна Евангелиста.
Мне нравились католические церкви и службы. Для тех, кто изучал европейский эзотеризм, герметические искусства, службы там превращались в некие мистерии, не имеющие никакого отношения к христианству. Зная оккультный язык символов, на мессе можно было переноситься в пространства египетских ритуалов Исиды. Каждое воскресенье, к вечеру, я облачался в строгий костюм, белую рубашку, тёмно-красный галстук, зачёсывал назад длинные волосы и ровно без пяти минут шесть неизменно усаживался на одну и ту же скамейку в правом ряду перед алтарём. Прямо напротив колонны, предваряющей пространство южного поперечного нефа — трансепта.
На лестничной площадке, прямо напротив моей двери, была ещё одна. Квартира за ней пустовала, но вскоре туда кто-то въехал. И в следующее воскресенье у колонны северного поперечного нефа, расположенной зеркально к моему месту, появилась то ли девушка, то ли женщина. Одета она была в то, что обычно называют вдовьим платьем. Длинное, бесформенное, чёрное. Платок же был тёмно-красный, точно такого же оттенка, как и мой галстук.
Много лет назад мой римский друг, француз Тристан Трюффо, раскрыл мне оккультные секреты католической мессы. Случилось это в Риме, в базилике Святой Марии над Минервой. Базилика та была построена аккурат на месте античного храма Исиды. Тристан рассказал о лучшем месте на мессе — у колонны на входе в южный поперечный неф, символизирующей колонну Боаз, что стояла в притворе Храма Соломона. Присутствие на мессах в разных городах приоткрывало или даже совсем открывало некие потайные двери городской метафизики. Я нисколько не удивился, узнав, что сидевшая у колонны северного поперечного нефа — моя соседка.
На следующей неделе я увидел её в баре Национального кинотеатра, что в Саут-Бэнк-центре. Одежда её была, даже по лондонским меркам, экстравагантна. Платье — маленькие разноцветные лоскутки, напомнившие мне одежду безумного дервиша, которого я однажды встретил на Памире. В довершение голова её была обмотана тёмно-красным тюрбаном. Она сидела в самом углу, отпивала из чашки чай и, не обращая внимания на громкую музыку и гомон голосов, что-то быстро писала в толстой серой тетради. Она была похожа на писателя, нарочито погружающегося в образы. Ей, по всей видимости, открывались на мессах гностические пространства города.
Пару раз мы столкнулись на лестнице. Она прятала своё лицо, и в одежду её были вшиты маленькие колокольчики. При встрече она еле слышно произносила «гуд ивнинг» или «гуд афтенун» и несколько нервно смеялась. Звон от её одежды и смех отправляли меня в горы Памира, в то самое место у груды острых камней, где я повстречал сумасшедшего дервиша. Подшитые к его одежде колокольчики, кусочки железа, вырезанные из консервных банок, принимались ритмично звенеть, когда его сухие покашливания переходили в смех.
Спустя месяц после её появления, в воскресенье, около пяти часов пополудни, я уже начал собираться на мессу, как в дверь позвонили. Полицейские. Интересовались, знаю ли я соседку, когда я её в последний раз видел.
— Ваша соседка покончила с собой, — сказал мне констебль.
В тот вечер службу сопровождал хор мальчиков из Оксфорда. Казалось, что переливы, тембры их голосов, эхо силятся мне что-то сказать. Чудесное, эфемерное пение ввело меня в преддверие транса. Я стоял на пороге бесконечного коридора, образованного зеркальными колоннами Боаз и Яхин. И оттуда, из бесконечности, тёплыми потоками на меня накатывали волны прибоя. То иссиня-чёрные, то тёмно-красные, с искрящимися серебряными прожилками. После службы, в полузабытьи, я отправился гулять вдоль канала. Толком не помню, как вернулся домой, как заснул, не снимая одежды.
Разбудил меня утром почтальон. Что-то увесистое, проскользнув через почтовую щель в двери, упало на пол. На конверте — мой адрес и подпись: «Mr. South Nave» — «Господину Южному Нефу».
Заварив кофе, с колотящимся сердцем я открыл увесистый конверт. Вытащил ту самую серую толстую тетрадь, в которую госпожа Северный Неф писала, сидя в углу бара Национального кинотеатра. С одной стороны тетради были заметки, рисунки, наброски, а с другой — по всей видимости, цельное произведение, повесть или роман.
Первые же страницы погрузили меня в неистовые, жгучие, исполненные запредельной тоски переживания. Я начал буквально задыхаться… Сорвался какой-то клапан в голове, нахлынули воспоминания: они выползали из меня то ли змеями, то ли тонкими струйками дыма. Из ушей, глаз, носа. Опутывая пространство, предметы, меня. С трудом встал, подставил голову под холодную струю. Открыл окно. Посмотрел вниз.
Меня снова потянуло туда.
В шестнадцать лет я сидел на подоконнике своей комнаты, на пятом этаже, курил и смотрел на асфальт. Осознание тоски, меланхолии и безмерного ничего пропитывало каждую мою клетку. Но что-то удерживало от рывка. С тех пор я с опаской подхожу к краям крыш. Чувствую, что могу вдруг не пересилить зов бездны.
Вспомнил приятеля Гришу, бандита, большого любителя Довлатова. В Москве, в ресторане гостиницы, на сцене пели цыгане. Пьяная толпа коммерсантов, братвы, девиц лихо отплясывала, пила, хохотала, жрала. Гриша махнул стопку водки, встал, подошёл к сцене, наши взгляды встретились. Я всё понимал. Да, пожалуй, я был единственным, кто его понимал. Он медленно достал ТТ, поднёс дуло ко лбу, ухватил ствол двумя руками и нажал на спуск. Танцующих обдало веером осколков черепа и мозгов. Со сцены цыгане пели «Люблю цыгана Яна».
Присланная тетрадь потрясла меня до такой степени, что я впервые решился взяться за прозу. Написал рассказ про мосты и любовь. Про их жуткое предназначение. Про любовь, закончившуюся кошмаром оттого, что двое встретились на мосту.
Небольшой столик, стоявший у холодильника, я придвинул прямо к окну. Так, чтобы было видно, если слегка приподняться на стуле, Семёновский мост. В девяносто третьем году, пока я стоял посередине моста, вглядываясь в тяжёлый свинец Фонтанки, ко мне пришли строки:
Тютчев, лист, свинец Фонтанки,
Ветер, вой, аптека, склянки,
Птица мечется внутри,
Клетка, гаснут фонари...
Там же я и принял решение уехать. Всё было разрушено — моя психика, моя жизнь.
В коридоре раздался дребезжащий, ржавый звонок. Медленно приоткрываю дверь. Стоит парень. Извиняется. Сосед. Спрашивает, нет ли у меня сигарет или табака.
На улице зажгли фонари. Заварил чай. Сел за компьютер. Голова пустая, как и белый экран с мигающим курсором. Ощущение ждущих своего часа воспоминаний. Ждущих прорвать сдерживающую дамбу, предохраняющую экран от жёсткого диска, где прячутся мысли — обрывками, память — файлами.
Механика компьютера очень похожа на работу мозга. Экран — сознание, память — жёсткие диски. Бывает такое в компьютере, что вдруг на экране выскакивают папки, открываются файлы. Без воли на то оператора. По воле вируса.
Та тетрадь от миссис Северный Неф… Я неоднократно подозревал, что она была вирусом. Со временем я начинал догадываться, как бывшая соседка выстраивала нарратив, как сцены нанизывались друг на друга, состыковывались, образуя воронки, бреши, колодцы, смерчи. Ритм выстраивался так, что акцент смещался незаметно, и я имею в виду ритм смысловой, не икт, определяющий звуковую структуру. Это именно смысловой контрапункт. Эдакая смысловая синкопа. Акцент едва заметно плавал, высвечивая некие детали, микротональные сдвиги смысла, и, как итог, восприятие моё соскальзывало. Плавно. Не было драматического перехода.
Сюжет вертелся вокруг старых церквей, монастырей, средневековых городов, где пряталась от наёмного убийцы-невидимки прекрасная девушка.
Одна из описанных церквей мне стала сниться. Каждое утро, просыпаясь, я старался вспомнить увиденное. Что-то существенное, важное для меня там случалось. Но на поверхности, в состоянии бодрствования, оставались только контуры, кладбище с торчащими крестами и тяжёлыми плитами. А само действие пряталось в зашифрованных файлах жёсткого диска моей памяти. Нужен был ключ, пароль.
От вокзала Паддингтон, во вторник, с утра, я поехал в Херефорд. Дорога заняла чуть больше трёх часов. Графство Херефордшир располагалось на границе с Уэльсом. До автобуса в Килпек оставалось около часа. Быстро перекусил, выпил кофе и пошёл в собор. Средневековый, одиннадцатого века, готический.
Перед входом в северный трансепт на полу из плитки выложена мандала. Круг в квадрате. В сакральной геометрии и в алхимии — это символ соединения абсолютных противоположностей. Неба и земли, духа и материи, души и тела. Два круга и два квадрата. Прямо передо мной, в нескольких метрах, гробница Петра Эгебланшского, а за ней — витраж. День выдался ясный, в небе — белёсые облака, удивительно менявшие свет. Алхимические краски витражной мозаики заиграли вокруг меня, пространство завибрировало, входя в резонанс с моими внутренними струнами.
«Я видел солнце в середине ночи», — в голове, из ниоткуда, задребезжала фраза из Апулея. Сменилась джойсовским: «Закрой глаза и смотри». Я с трудом сделал несколько шагов к ближайшей колонне. Присел. И опоздал на автобус.
Смотритель тормошил меня за плечо. Первые секунды я не понимал, где я, кто я. Я был подвешен в середине, где одно лишь ничто, и по сторонам от него — мой ускользающий сон; казалось, вот-вот, сейчас я смогу его вспомнить, дотянуться — там что-то важное, важнее целого мира по другую сторону. Но эта другая сторона врывалась с силой урагана, захватывала мои органы чувств.
— С вами всё нормально? Вы сидели, потом легли, сначала я не стал вас беспокоить, посетителей немного, а потом заволновался. Я смотритель в храме.
— Да, да, хорошо, всё хорошо. Я внезапно заснул. Я уйду сейчас, — глянул на часы. — Автобус уехал уже как часа два назад.
— Вы, если не спешите, можете попить чаю. Вы бледный, а у меня в офисе есть печенье. Пойдёмте?
Смотритель вызывал доверие.
Он был из того поколения англичан, которых весь этот современный мир никак не затронул. Они так и остались там, где не было телевизора, а по радио передавали концерты классической музыки и радиопостановки; там, где эхо старой, традиционной Англии ещё разносилось по вереницам разномастных старых домов; в эпохе, когда в отпуск не летали в Испанию, а ездили отдыхать в Корнуэлл, в Уэльс и Район озёр.
— Вы знаете, где-то полгода, пожалуй, назад я точно так же, как и вас, расталкивал у той же колонны северного трансепта некую даму. Она была, как бы это сказать, несколько не в себе, как будто пьяная, но от неё совсем не пахло алкоголем. Было что-то другое, — Патрик наливал кипяток в чайник.
Я расположился в старомодном низком кресле, в небольшой комнате офиса, в боковой части нефа.
— На меня так подействовал свет.
— Говорят, что старые мастера добивались особого эффекта, соотнося между собой цветовые фрагменты витражей, выстраивая некую особую гармонию. Как в музыке. В былые времена строители-масоны владели наукой символов и цвета и использовали эти знания при строительстве.
Я не перебивал. Решил не выдавать себя и умолчал о том, что несколько разбираюсь в оккультной символике готических соборов.
Патрик, явно очень довольный тем, что кто-то слушает его с интересом, рассказывал, что витраж, перед которым я заснул, имеет особое сочетание красного и белого цветов. А белый в алхимии соотносится с ртутью, Меркурием. Это дух вещи, то, что превалирует в элементах воздуха и воды. Рассказывал ему об этом старый мастер, который следит за витражами. Меркурий как бы эдакий мост между миром горним и нашим, подлунным. И именно поэтому в мифологии Меркурий изображался с крыльями на ступнях, находился вечно в движении и являлся посланником между миром небожителей и смертных. А красный — это душа вещи, рубедо, выражает сознание, интеллект и личный внутренний огонь.
А библейские сюжеты на витражах — только для профанов. На самом же деле нет там никаких апостолов, нет там Иисуса, каким он представлен в Евангелии.
— Но это всё знания старины. Мы мало что понимаем, вернее, просто знаем об этом, но не ведаем более сути, если улавливаете, что я имею в виду. Хотите ещё печенья?
— Патрик, я опоздал на автобус, придётся заночевать в городе. Вы не знаете какой-нибудь таверны? Недорогой и с хорошим ужином…
— Да-да, могу порекомендовать моего брата. Уильям Коллей. Скажите, что от меня. Он сделает скидку.
Патрик назвал адрес, сказал, как дойти. Вечер выдался на удивление тёплым, по-летнему. Я оставил рюкзак в таверне и отправился на прогулку. Но, пройдя шагов сто, почувствовал неимоверную усталость. Вернулся, взял ключ от комнаты, прилёг и мгновенно провалился в сон.
Ноябрьское небо, как и вода в Неве, — беззвёздное. Но нет. Одна звезда — или комета. Катясь дрожит, мерцает, плывёт. То ныряет, то появляется. Волнами несомая. Белый гребешок оставляя. Скорбь приносящая тем, кто узрел её. Являя странникам всё, что уже было, и все будущие волнения сердца в ненасытной скорби, у самого истока ночи.
Хватаешь её, ныряя в воду студёную, — а вместо, сжимаешь в руке хлеб причащения, белёсую немую просвирку. А вверху, инкрустированные в купол, неподвижные, застывшие невидимые звёзды. Рассыпавшись, изумляются, глядят сквозь дым на порхающих, привязанных к земле тонкими нитями, то ли бабочек, то ли огоньки свечек. Люди — как бабочки-огоньки, трепещущие, мечущиеся, или вот вдруг замерли, вверх тянутся. Иногда разговаривают — трещат. А когда гаснут, догорев, или когда их задуют, то падают, как та звезда или комета. В великую трещину бытия, в небо мёртвых — землю.
Я пытался подняться на цыпочки и разглядеть, кто всё это говорит, вернее — кто создаёт такие мысли, или не мысли, а сон. Кто-то точно там есть, впереди, но у меня нет силы, силы зрительной эмиссии, чтобы выпустить лучи, посредством которых озаряется тайное и снимается охрана с вещей, и в священный миг поворота они растворяются там, внутри зеркал, и появляются здесь, когда полночное солнце достигает зенита и вспыхивают витражи по мановению жезла Аарона.
Просвирка вспыхивает угольком, вырывается, я открываю глаза. Встаю. Подхожу к окну. Внизу — Фонтанка. А если посмотреть налево — мост. Вспомнил и представил, как я стоял посередине моста в девяносто третьем году, и неимоверная сила тянула меня броситься, проломить тонкий лёд, в колючую, острую, режущую живую воду.
Бродяга, проходя мимо, спросил у меня сигарету. Мы закурили, ветер рвал дым, сигарету приходилось прятать в ладони.
— А мать когда хоронил, три года назад, ветер такой же был. Деревья, ели высоченные шатал, шатал, — бродяга, казалось, вынырнул из ниоткуда, из времени без времени.
Я не заметил, как он появился на мосту. По нему нельзя было определить, из какого он века. Точно такой же мог шастать и в 1917-м, и в 1817-м, и в 1717-м, и раньше, и ещё раньше. И так же, во времени без времени, хоронил мать, провожая в вечность сухим поцелуем, и плач превращался в гимн, и молчание — в ожидание чего-то. Чего-то кроме смерти.
А есть ли что-то вообще кроме смерти?
Вспомнился Бердяев, писавший, что, по сути, вся наша жизнь наполнена смертью. Жизнь — постоянное умирание. Суд вечности над временем.
Я отдал бродяге пачку сигарет и пошёл прочь от Гороховой, прочь, во дворы и переулки, окончательно приняв решение. Не умереть добровольно. Не задуть свечку. Нельзя самолично явить суд вечности. Надо оставаться до последнего — свидетелем. Как самого себя, так и постоянно меняющегося, ускользающего всего и вся, что создаёт бытие.
В ноябре в Питере светает поздно. На город, словно в отмщение за белые ночи, опускается тьма. Тяжёлая — окутывает вас, давит, прижимает к земле. В такое время лучше всего слушать землю. Можно ночью во дворе-колодце лечь, отдаться полностью невесте — тьме, она сядет на вас, покачиваясь, прижмётся, а вы, приложив ухо к шершавому асфальту, услышите симфонии вечной подземной ночи, гул царства мёртвых.
Передо мной потолочная балка. Слабо освещённая оранжевым уличным фонарём. Глянул время. Проспал пару часов. Как раз время ужина. Спустился вниз, заказал ягнячьи рёбрышки с картофельным пюре и мятным соусом. Полпинты содовой.
— Алекс, — передо мной стоял Уильям, владелец таверны, — тебе же надо в Килпек, да? Автобус следующий только в субботу. А я еду завтра с утра, мне надо на ферму недалеко от деревни. Если хочешь, подброшу.
— Да, было бы здорово!
— Что ж, тогда после завтрака. Я особо не спешу, но до десяти утра надо выехать.
— Спасибо! Ужин у вас очень вкусный!
— Ягнёнок как раз с фермы, куда завтра еду. Ну, хорошего сна, до завтра.
После ужина я вышел немного пройтись. Моросил дождик. Я остановился у витрины антикварного магазина. Старинные измерительные приборы, самописцы, загадочные циферблаты, обрамлённые в сверкающую медь, сейсмографы
Сон я не запомнил. На завтрак съел яичницу, тушёную фасоль, тосты, джем, выпил кофе. По дороге Уильям принялся осторожно расспрашивать, что я забыл в Килпеке.
— Церковь. У вас очень интересная церковь. Я изучаю Средневековье, символизм, а церкви полны всякого такого — посланий из древних времён. Горгульи всякие, шила-на-гиг вот.
— А, церковь, да. Мне брат рассказал. Сам и не обращал внимания. Баба там у них, каменная, с потрохами, — владелец таверны рассмеялся, глянул на меня, подмигнул.
— И что наука говорит? Зачем они это делали?
— Разные мнения. Есть и такое, что демонов отпугивали.
— А-ха-ха, демонов. Да баба похлеще демона может быть. Особенно когда… — Уильям не договорил, снова зашёлся в смехе.
Мы заехали на ферму, выгрузили из машины бидоны. У хозяина на кухне висела карта района. Оказалось, что Килпек, если идти через поля, расположен буквально в двадцати минутах хода. Утро выдалось несколько пасмурным, но без видимых признаков дождя.
— Уильям, я, пожалуй, пойду пешком. Уж больно живописно тут. Да и размять косточки хочу. Всего-то минут двадцать, вот, по карте.
— Да мне без проблем подвести. Но если изволишь, то оно конечно. Хочешь молока? Может, ещё не остыло. С утренней дойки. Не пастеризованное. Саймон оставляет для семьи и соседей.
Я отлил себе в пластиковую бутылку. Фермер дал мне пару булочек домашней выпечки.
Как оказалось, дорога пролегала не совсем через поля. За холмом тропинка поворачивала вправо, уходила в лес. Через минут десять я наткнулся на несколько причудливую группу камней. Они как будто специально были составлены в геометрическую скульптуру, с торчащими в разные стороны шестью острыми краями.
Обнаружив углубление, я, привалившись к камню, решил перекусить. Допив уже молоко и стряхнув с одежды крошки услышал петлявший между деревьями женский смех. И вдруг адреналиновой судорогой по моему телу отозвался жуткий женский крик. Настолько жуткий, что можно было подумать — с кого-то живьём сдирают кожу.
Я пролез глубже в расщелину и вжался в камень.
Смех расколол пространство где-то совсем рядом. И тут же за ним — визг, крик такой мощи и вибрации, что душа моя буквально соскользнула в пятки, а тело запульсировало электричеством адреналина.
Но любопытство пересилило страх.
Всеми силами стараясь остаться незаметным, выглянул. В метрах тридцати, спиной ко мне, стояла обнажённая женщина с венком на голове и красными пятнами по телу. Из-за дерева вышел мужчина, тоже обнажённый, в руках держал живую курицу.
Девушка захохотала, обхватила рукой куриную голову, завизжала… Ток ещё большей силы прошёл через меня, и что-то внутри лопнуло, как если бы разом лопнули струны на гитаре. И в этот момент курица была разорвана, хлеставшей из шеи кровью мужчина принялся поливать женщину. Хохот её переходил в визг. Размазывая кровь по телу, она легла, мужчина поднял обезглавленную курицу, сжал — и тёмная струйка потекла прямо ей в рот.
Ритуал, свидетелем которого я невольно оказался, буквально парализовал меня. Тело отказывалось повиноваться, заморозилось, но внутри, толчками, начала разливаться энергия неимоверной силы. Кости, мышцы, сухожилия вибрировали струнами так, что вскоре лопались, затем вновь натягивались, и каждый раз — с новой силой. Вскоре завибрировала голова — я силился сохранить рассудок. Передо мной из ниоткуда выскочила огромная чёрная собака. Её красные глаза пульсировали в такт моему бьющемуся сердцу... Такого напряжения я выдержать не смог. Очнулся, выполз из-за камней. Никого вокруг не было. В нескольких метрах — перья, несколько разорванных и наполовину съеденных куриных тушек. Одна из них — чёрная.
Перед тем как тропинка вынырнула из леса, запахло сыростью. В десяти метрах обнаружил родник. Умылся, наполнил бутылку водой. В теле всё ещё ощущалась та сила, та безумная энергия, полученная от неожиданного, невольного участия в некоем, по всей видимости, языческом ритуале. Состояние будто хмельное, но в то же время это не было чем-то совсем для меня необычным. Пересекаясь с шаманами в Сибири или путешествуя по Памиру, увязавшись за сумасшедшим дервишем, я испытывал что-то подобное. Совсем новое восприятие себя, когда теряются границы тела и ты входишь в контакт с окружающим ландшафтом. Тогда я понял, что такое танец, как можно танцевать с камнями, ветром, деревьями. Глубоко погрузившись в анализ своего состояния, не заметил, как тропинка уткнулась в ров. Передо мной был за́мок, вернее, то, что от него осталось, — на холме, совсем рядом с деревней. Взобравшись, присел у стены, подставив себя выглянувшему из-за рваных облаков солнцу. Достал тетрадь госпожи Северного Нефа.
«Дороги — это спящие змеи. Опутывающие землю, несущие меня к точкам остановки времени. Каждый перекрёсток — Юл, солнцестояние. Разрыв и замыкание времени на себе. Уроборос. А сколько таких перекрёстков, змей, уползших под землю. Надо слушать их шелест, скольжение, они движутся там, внутри меня. Где ещё остались пустоши, остались дети, не боящиеся змей, видящие чужие сны.
Реки — это тоже змеи, вступающие в свои права после захода солнца. Можно войти однажды в лоно змеи, чёрной, масляной, скользкой. Когда лучи солнца, приносящие с собой жизнь, суету, веселье, исчезают, начинает кружиться голова и где-то там, внутри, зарождается знание о новой грамматике, позволяющей соединять рассыпанные повсюду письмена, а с ним приходит и многослойность видения, фокусировка, позволяющая обнаружить закатившиеся за складки бытия недостающие буквы.
Первый раз, а может, и не первый, меня убили в Венеции. В последний день карнавала, в феврале, в Жирный вторник. Всё началось на площади Сан-Марко, когда я увидела его, привидение-убийцу, невидимого обычным взором — ассасина. Проникающего со своим кинжалом или удавкой сюда, сюда, в область прекрасной плоти. А плоть у меня действительно была прекрасна. Он спугнул голубей на площади, отразился в спящей змее Большого канала. Он был послан за мной. Я забегала в амбары, где юродивые дёргали за верёвочки кукол, и те потешали народ — он хохотал так, что не хватало воздуха. Зрители приподнимали маски, чтобы вдохнуть жизнь. Моя же вытекала на узкие мощёные тела спящих змей, заведших в тупик. Где я перестала сопротивляться, подставила шею; я хотела, чтобы меня задушили, не испортив чудесной красоты моего тела. Ассасин прижался, и я впервые почувствовала мужчину так близко, лопнуло стекло, мутное, по воле стекольщика искажающее мир, там, вне меня, я отдалась вспыхнувшей страсти, обвила руками невидимую шею убийцы, и он, о, он вошёл в меня сзади, со спины пронзил моё ожившее сердце и продолжал входить, искажал моё тело, плоть, проникал и резал... Я взглянула вверх — через открытое окно на меня смотрела маска. Как обычно представляют в Европе демонов… с клыками, рогами, огненными, исполненными рыка глазами. Выскочившие змеи утянули с собой ассасина. Вроде бы зазвучал колокол. Я снова проснулась, очнулась, ожила. Звуки обволакивали меня вызванными к жизни змеями. Кажется, это был концерт Matheus de Sancto Johanne. Баллада повествовала о любви мёртвой девушки к своему рыцарю, стоявшему на краю обрыва. Туманом она обволакивала воина, подводила медленно к пределу жизни, чтобы остаться с ним навеки, самой стать туманом, прячущимся в горных ущельях и выползающим из укрытия в ночь полнолуния, чтобы соединиться, чтобы соединиться, и чтобы быть и не быть».
Текст книги имеет магическое воздействие. Он вырывает тебя из личного пространства и времени и погружает в созданное автором, а если писатель ещё и шаман, или жрец, или просто сумасшедший... И не факт, что вы сразу и легко выберетесь из колодца наведённого текстом морока. Тогда, под стеной, я перестал сопротивляться. В какой-то момент я очнулся, стоя перед церковью, и.… внутри, в облачении священника, я увидел мужчину из леса, а вот та, кого я принял там за женщину, оказалась совсем молодой девушкой — она сидела за стоявшим сбоку от алтаря кабинетным роялем.
Священник оказался очень дружелюбным — протянул руку, представился, рассказал, что столько хлопот было вчера, когда доставляли рояль. Сегодня вечером в церкви будет концерт.
— Здесь удивительная акустика, и знаете что? Мы думали, какой концерт устроить, и вдруг приезжает в гости Сюзанна, она в Париже училась у воспитанников самого Дебюсси. А вчера, когда привезли рояль, она наиграла Clair de Lune... Знаете, я никогда так не понимал, настолько не проникался этой, с одной стороны, сентиментальной композицией. Но стены нашей церкви сделали чудо. Мне вдруг открылась совсем другая сторона этого произведения. Мне кажется, или вы имеете отношение к музыке?
— Вам не кажется, да, я учился игре, хотя несколько забросил это дело, сам редко музицирую, больше слушаю.
— Вот как! Но я забыл представить вам пианистку, Сюзанну.
Сюзанна встала, протянула мне руку. Дотронувшись до ладони, я ощутил ток. Похожий, но меньшей силы, чем испытывал, прячась между камней. Заряд электронов, оторвавшись от подушечек её пальцев, галопом пронёсся внутри меня, покружился, сплясав какой-то безумный танец вокруг сердца, и ушёл через подошвы в пол. Глаза Сюзанны, зелёные, сверкнули, словно изнутри кто-то посветил фонариком. Тело её вздрогнуло.
— Так вот, — продолжил священник, — вчера, к моему удивлению, реверберации уловили эту, присутствующую в нотах, неясность, я бы сказал, тональную двусмысленность... Да, тональность ре-бемоль мажор исчезла, и диссонансные аккорды, да, они… их смысл стал приоткрываться. Я повторюсь уже, но это было прямо чудо, как старые стены, камни, акустика могут вносить ясность.
— То, что вы рассказали, пересеклось и с моей личной революцией ви́дения и понимания картин, и того, как они связаны с музыкой. Это, конечно, отдельная, сложная тема, но вот импрессионизм, наполненность картин и выход их из себя, из плоского полотна… я смог прочитать их, понять, слушая именно Дебюсси, и да, Clair de Lune. Луна, вы знаете, — я перевёл взгляд на Сюзанну. — В России, в начале двадцатого века, творчество сильно сплелось с оккультизмом, я говорю про эпоху так называемого Серебряного века. В Петербурге было модным находить особые постройки, башни, чтобы, приложив к ним ухо, услышать, как говорили в ту пору оккультисты, «clamor lunae» — «крик луны». Может, «Лунный свет» и есть тот самый «крик луны»?
— Так вы русский? — священник был явно изумлён.
— Здравствуйте, — вдруг по-русски сказала Сюзанна.
И взяла на рояле... скрябинский аккорд Прометея. Прометеевское шестизвучие. Мистический аккорд Серебряного века. Аккорд плеромы.
Отчётливо услышал, как кто-то сначала по очереди нажал на до, фа-диез, си-бемоль, ми, ля, ре и потом уже опустил пальцы одновременно, с силой. Адреналиновые волны заметались внутри меня, я вынужден был встать с кровати, вжаться ступнями в пол, заземлиться. В квартире никого не было. С колотящимся барабанной дробью сердцем я вышел из маленькой спальни в комнату. Шторы были не задёрнуты, осколки света с улицы создавали ломаные тени. Из небытия вырывались лоскуты света, и пианино, как чёрная дыра, вбирало их целиком вместе с тенями — и всё ещё гудело... Прометеевские звуки медленно растворялись в комнате, переплетаясь с тенями, с дрожащим светом. Я сел за пианино. Взял аккорд. Ещё раз, и ещё. Комната наполнилась чем-то помимо самого звука. Тени и свет стронулись с места, переплелись, как тогда, в той церкви в маленькой деревушке Килпек. Сюзанна играла Дебюсси, а огоньки свеч, уловив дрожание воздуха, отрывались от своего источника, подхватывались невидимой рукой Прометея, кружились хороводом и, вылетая наружу, тянулись к порогу космоса, явленного скульптурой, выточенной из камня — шила-на-гиг.
Я взял серую тетрадь. Открыл наугад.
«На этот раз убийца проник в комнату, полагаясь на искусство ломаных теней. Прокрался там, где они создают границу между вырванными острыми краями бытия и проникающим через окно светом. Помощники ассасина развели перед домом костёр так, чтобы языки пламени, пройдя сквозь неровную поверхность стекла, легли на стены, мебель, оживили их своим дрожанием, передали мёртвым предметам гул подземного колокола. Убийца пересекает комнату. Поднимает крышку клавесина. Слегка вдавливает отдельные клавиши, затем берёт аккорд. С силой входит в плоть клавесина. В комнате, в образе дворецкого, появляется рыцарь, сперва замерев у порога. Словно он сходит с картины Веласкеса «Менины». Ассасин почему-то вспомнил эту комнату: художника в ней, карлика, дворецкого, стоящего на пороге, зеркало, самого мастера, светящуюся инфанту Маргариту… Вошедший проходит к клавесину, повторяет аккорд, взятый наёмным убийцей.
— Я ждала вас сегодня. Приказала не мешать разводящим костры. Это единственный способ проникнуть ко мне».
Я захлопнул тетрадь. Закрыл глаза. Я уже понял, что ассасин может видеть только через мои глаза. Прошёл на кухню, осторожно ставя босые ноги на холодный, отрезвляющий пол. Ожидая, что убийца изменил тактику и ему не нужно более моё зрение. Ожидая, что на мою шею накинется удавка. Ассасин взвалит меня на свою спину, ноги мои потеряют связь с полом и, закружившись дервишем, он поднесёт меня к обрыву. Туда, где стоял, окутанный туманом, рыцарь. Нащупал стул, отодвинул, сел. Открыл крышку компьютера. Набрал пароль. Я мог печатать вслепую. Написал название. Из «Улисса» Джойса. «Открой глаза и смотри». Набрал первую строчку: «Если я открою глаза, меня убьют. Убийца стоит в комнате, он может ждать долго, чуть ли не целую вечность — когда я открою глаза».
Made on
Tilda