Андрей Бычков

писатель, сценарист, эссеист, преподаватель оригинального творческого курса «Антропологическое письмо»;

автор 26-ти книг, опубликованных в России и за рубежом.

Книги и отдельные рассказы выходили в переводах на английский, французский, сербский, испанский, венгерский, китайский и немецкий языки.

Лауреат премии Андрея Белого, а также премий «Нонконформизм», «Silver Bullet» (USA), «Тенета» и др.

Призер нескольких кинематографических конкурсов, в том числе «Приз Эйзенштейна» (Гемини-фильм, Германия) и «Золотой витязь».

Сценарист фильма Валерия Рубинчика «Нанкинский пейзаж».

Открывал международную книжную ярмарку на Балканах (г. Херцог-Нови).

Подробнее см. в Википедии https://ru.wikipedia.org/wiki/Бычков_Андрей_Станиславович
Леопард

1.


Рано утром, считай, или поздно вечером, считай, тук-тук, считай, открывай, считай, тук-тук-тук, считай… Ну, здравствуй, дорогой, ну, как тут у тебя? Чистенько, хорошо. Прибрано, да, успел. Запихнул, спрятал… А вот это что?.. А дай-дай-ка поковыряем, так-так, посмотрим… Ух, ты!.. Да, похоже, не все спрятал-то… Ай-йяй-йяй, негодник!.. Хотел нас обмануть?
Так вот и заглянули к нему, заглянули. И был, как на ладони. И разглядывали, разглядывали. Как будто голенький уже. И усмехались в кулачок.
Ну, чё, дружок, дрожишь? Как на морозце. Не боись. Скоро, скоро нам про тебя все-все-все ясно видно да будет, станет. А что не что, уточнится, и что не как, назовется. А что не назовется – дознается... Да не дрожи ты! Ну, попался, да, ну с кем не бывает. Не повезло тебе, дружок, да… Так что собирай, как говорится, платочки там разные носовые для соплей. Пасту зубную не брать. Для таких, как ты, у нас найдется…. У-тю-тю, голенький ты наш!.. Да не дрожи, не дергайся. Настроением духа не падай. Еще у тебя еще самое интересное еще впереди будет. А мы пока просто понаблюдаем, как в диагнозе... Текут, текут кровяные тельца… А если и не, то уже зажать придется и в не очень приятном приборчике. И выдавливать уже в обстоятельствах круглых придется, так сказать. Типа, на свет божий, бога на свет, на яичный. Для начала на серп месяца, и на холодного такого, на обычного в таких случаях… Ох, и много еще чего тебе, дружок, впереди интересного! Голенький ты наш! Ух, батюшки, мамки мои, много, да, любопытного предстоит. Тело-то, да, тело – одно. В одном, так сказать, экземпляре дается, необратимом. И пальцы, и, так сказать, яйцы. Пока без исправлений. Язык без порчи и никакой пока нет… Глазенки не вжаты, не задавлены, не вскрикнул и не сам заговорил. Что необходимо для наблюдения глубокого. Для подписания акта. В проруби, потом, под лед голое затягивает тихим, ну или до обморока тошнит, как говорится, чтобы никто уже и не найдет, след-то простыл.
Ой лю-ли вы мои, ай, лю-ли!
Ну, что, дружок, пошли?


2.


Так в машину и посадили, и поехали его, повезли по улицам, с ресторанами вечерними и кафе, где под козырьками еще целовались весенние молодые люди в морозном воздухе, а старые прогуливались за молоком в магазин, купить себе «домик в деревне», и кто-то случайный, может быть, и вышел носом подышать просто так, и даже и без собаки, не было что ли у него собаки? или, что, нагибался, напяливать ей на лапы ползунки? так пусть подождет пока, перетерпит, он же ненадолго, случайный, ртом просто, чтобы не дай бог, не застудить гландовое это, как его… Так проезжала в обратную сторону обычная жизнь. А он-то ехал, везли его вперед, в железной, как клетка. От мирного жюри жизненного процесса отгорожен он теперь был в газопахнущем пространстве заднего отсека с единственно узким, проставленным поперек окна частоколом, чтобы не разбить, по-видимому, и не попробовать убежать… Так вот и ехала черная машина в какое-то другое местопредназначение, где расстегивают, или где сам расстегиваешься, и где говорят, куда снять, и куда нижнее тоже, положить… Снял вон туда, и прошел дальше, в следующий кабинет, свежевание будет рано по утрам, пока силы, потому что, тот поймал, кто и скорняк, а сдирать, как говорится, по долгу приоритета, службы или употребления. В общем можно сказать, что хоть и слегка неудобный, не совсем чистый, но на то – пока то, да сё – и чтобы убрать потом, замыть, бабу крепкую найдем поискать, чтобы наклоняться позовем, тряпкой по полу возить, да такая баба мускулистая есть же где-то, без сантиментов свинячьих.
- Ну, что, Василий, покажем нашему пациенту дым в ноздрях?
- В ноздрях?
- Давай в ноздрях для началу.
- А в яйцех уже потом?
- В яйцех же потом.
- А может, сразу?
- Эк ты, Василий, нетерпеливый
- Ну, давайте, в яйцех, ну, пожалуйста, господин начальник, я вас очень прошу!
- Ха-ха-ха! Ну, хорошо, давай, блять, так и быть, покажем в яйцех.
И Василий светлобровый уже лез пальцами, дрожа от восторга, в резиновые залезал перчаточные пальцеполости, всовывал, а потом брал электроды указательными и большими, и пристегивал снизу у пациента. А пожилой рыхлый мудрый довольно хмыкал в очках, потому что пожилой, как более опытный, был ведущим, и вел сейчас это дело – с позволения сказать. Но что-то дело шло пока никак, на одних вопросах, брело, как на костылях, и добрело, доставилось дело пока недалеко. И потому – а сам виноват – приходилось сейчас покряхтеть пациенту под нагрузкой, потерпеть, пока не треснет рыба и не посыпется быстро-быстро белый песочек признаний, а то ведь терпеть долго-недолго на Дон, Венеру и Луну, ого-го как, рога от копыт полезут, и тогда процесс уже пойдет сам, что наблюдать, да как до конца... А то Васёк, вот, да, любит понаблюдать, да, наблюдать, а Васёк? Любит, ишь как, смотри, бесплатно готов и поработать, и посмотреть, да, Васёк? Кто-то же должен, есть и такие нужные профессии, всегда были, я же и говорим, ну да, дело тела далеко не уходит, дергается в биологии производства, что действует каждый раз ток как напряжение и поражение ткани, крик там, разрыв кожи, с жиром возбуждает особенно. Да, Васёк на такую работу и пошел, ради производства…
А теперь, так-так, давай-ка садись, дорогой, поудобнее, вот на эту, на голубую... Нет-нет, не так… Верхом, как на ванну. Потом объясню. Вот молодец! Вот так пойдет у нас дело!..


3.


Вечером снесли уже и бросили на солому, облили водой. И было, стало все равно. Слышалось что-то в ушах, где-то что-то глухо загремело. Засов ли? Засовывался, наверное, засов в проушину железную или... Задвигался засов и защелкивался.
Луна взошла не сразу. Как мертвая, мраморная заглянула она в окно. Замерла. Ждала, видно, когда... Что вернулось наконец в тело дома своего и сознание – как сломанных и вывихнутых. Что было не совсем так. Всего лишь попробовали ломать локти, как он закричал. Васёк и пожилой в очках улыбнулись. И намекнули на завтра, что, если не признается завтра… И уже, между ног тогда и посадили, как на ванну… Но болело и в разжатое станиной горло. Как боль от боли. Не знало осознание, что, на чем сосредоточиться, на каком из страданий, и сопротивлялось на разных. И как лили потом, и как захлебывался, как с корнями без корней, снизу до глазниц, и что вылезало, как слышал, что сами-то хохотали, что им было очевидно интересно, как он подпрыгивает вдруг на эмалированном, с каждым импульсом, как жареный жук, и Васёк хлопал в ладоши, удивлялся, как хорошо получается!..
Смотрела Луна. Что не было даже сил на пожалеть сознание, данное на один раз. Боль, что была, будет в доме сознания, везде, как на углах, как рассыпанный уголь под топкой… Смотрела Луна, остановила небо Луна и движение вопреки эпохе и закону. И не двигалось время.
Не тогда ли догадчик и догадался в прорубь прошлого или будущего настоящего, что и как? И по догадкам судя, еще можно бы сойти, попрыгать, как со ступеньки на ступеньку, как будто по сосулькам и найти в ледяной.
И так, когда уже Луна скорбно пошла за выступ, было, каменного портала, он и встал с пронизанной каплями крови соломы, как надеялись и послали, было, уже за крепкой бабой, и что если и не дотягивается до камеры шланг, то ничего, можно и руками убрать, а что испорчен потолок и короб вентиляционный, так это все не Луна уже виновата далеко от воздуха, и как будто никогда и не было уже никакой, делай, мол, свое дело, тебе говорят, тебе заплатят, скажи спасибо, что ты здесь работаешь, а для кого-то – другой мир уже – свиное другое глубокое небо, и что локти сломаны поперек – это неправда, это меню на завтра, это вдоль, короткая неправда, повторяю, как обследовать голое с повреждениями и, как знаешь, течение юга, к которому постепенно, как птенцы, возвращаются, что и поскакали, поспешили, пока тебе нужно что-то придумать, типа, как вывернуться наизнанку, и очутиться, чтобы все они, наоборот, оказались внутри, что ли, или как?..
Но уже гремело злорадное, знало от кого-то, и сладострастно огромное и засовное в засове лязгало с хохотом, в распахнутую безжалостную силу от ржавой двери заходила крепкая баба. И говорила:
- На, ешь!
Двумя руками, как на голубя, набросила на лежащего жареную баранину и свинину, или говядину, как от зайца с отрезанными мохнатыми лапками, и с запеченными частями задних ног с ноготочками, как будто хрустели уже, откусывались, зажаренные, как поджарки, аккуратными такими аппетитными корочками.
И так жестоко, а словно бы наезжено уже верхом на седле, как «на, ешь» на канатах на скользких для канатных плясунов, как будто один плясун, было, прыгал через другого, чтобы не затерять силы, и наесться для перехода между башнями, и не смотреть вниз, на толпу праздных, ожидающих, как он сверзится, упадет вниз, полетит, сломя ветер.
- Как там? – гулко во всю мощь наглицериненого тела засмеялась крепкая баба, словно бы щелкая бичом, о пол, как о «как там?», щелк, неожиданный бич – что за язык за такой? – что в горле застряла от неожиданности зайчатина.
- Я не понял, а какая разница? – сказал.
- Догадайся с двух раз.
- Раз, - сказал он.
- Неправильно.
- Два.
- Нет, опять не угадал.
Заржавленные скрипы заскрипели ржаво, и, не подавая больше ни единого воздуха в сжатое помещение, толстая дверь закрылась в массив стены, как будто никакой бабы и не приходило, как будто он все себе опять придумал сам. Если бы только не свиная застрявшая в горле говядина. Он выхаркал, выплюнул, подавился. Похабно заржало лошадью и конем за дыркой скважины замочной.


4.


Очевидно, что дважды два четыре, - глубоко подумало сознание, - но не пять, - очевидно, что.
Донос на подносе, серебряный визг, да все было подстроено в электрофикции. Тогда ведь в шапке-ушанке скрылся в изолятор и проводник? А теперь заставляют рассказать ни о чем.
О голом деле, - горько усмехнулось сознание, и мускулистая, как влажный бич, баба встала поперек, с конем.
Да почему же с конем?!
Значит, завтра…
Значит, сегодня?
Он вспомнил середину станции. Как они подошли. Никто ни в чем не виноват. Что сказали, что пока не видно, но что уже, как голенький. Но значит ли это о попытке? Вспомни, да, милый лиловый шпион, шампиньоны в петлицах, что им в конце концов надо от тебя, запутавшегося, стреноженного, что ты и сам-то не знаешь, что и как, придерживаешься то одной стороны берега, то другой, чтобы не понесло так безоглядно и невообразимо, устал ты от сопротивлений ветхого завета, что давно уже входит новая чужая воля, что все не твое в этой жизни, вот и протягивает по жилам, снимает и надевает твое тело кто-то, сжимает и разжимает, делай, мол, так-то, а теперь вот так-то, как двухтактный, типа, мотоцикл мотора, дыр-дыр-дыр, чья-то воля, да… дернул-перднул стартер, и вот тебя уже используют в чужих обстоятельствах и целях намерения, в чьих-то, чик-чирик, интересах, типа, глотай таблетку от запирательств, и поехали, дыр-дыр-дыр! а теперь еще, оказывается, и попался, как соблазн чакр, как правильные чакры уехали в маленьком вагончике, но ведь говорили же, что за дело сопромата? говорили же, что порядок не в том, что опять утверждение, а не отрицание, и что ожирело не от возбуждений, а от невозможности и до невозможности, как будто не было и нет никакого, и что уже не осталось! Так?
И вот тогда-то и вторгаются нагло, как с черного хода, принципиально не те с принципиально не теми, и с пенитенциарными наперевес. И вот уже и выдавливание в обстоятельствах.
Выдавливание чего?!
Что дважды два четыре?
Говно собачье!
Ну, да, два завтра плюс два завтра будет четыре завтра. А после четырех наступит последнее, пятое. И это будет послезавтра, и значит, никогда.
Значит, сейчас?
Только не спешить, как раньше.
Простукать каменные стены.
Щелкнуть костяшкой…
Звук стука затосковал, маленьким щенком оглядываясь напоследок, и побежал, исчезая в бесконечности маленького спаса, пса щенка белоснежных равнин и бесконечного одиночества.
Яркий сноп вспыхнул и осветил. Чудовищные тени от ненужного, скромного показались нежны, данные зачем-то и здесь – нары из неструганных досок, солома для стягивания, чтобы не каждый раз убирать, и даже тело лежало по-прежнему лежащим, с неостриженными причинами, с измождением членов, и со следствиями наперевес распадалось сознание. И чужая воля входила в проводник страдания, и трескался изолятор.
Лорелея, время, реле, изолятор, смысл?..
Кто-то как-будто зачем-то простукивал камеру, как грудную клетку, дышите громче, словно бы это было детство масляное на масле, мамой намазанное на бутерброд, и сдали в больницу на диспансеризацию детский цветок сознания, удивительный, и вот уже взвешивали на белых эмалированных весах, правосудия чашах, двигали блестящими гирьками, зачем родился? и качалось коромысло смысла от равновесия до равновесия, что это были именно его вес и его невесомость, что замерло уже узкое коромысло, переходя, и две женские медсестры от работы мальчика в смысле возвращения записывали в графу его число, а сами думали о своих мужчинах, что было непонятно зачем, как самое главное в жизни взрослых, и что две медсестры лишь как два ангела в двух ангарах…
Я же ни в чем не виноват…
Врешь! Врешь, дружок, ей богу, как ни крути, врешь!
И теперь сам простукивал стены, отравленный, как паук, передвигался вертикально и горизонтально, волоча между ног. Боялся, что опять за ним наблюдают, хоть бы и как Луна, ведь это Луна остановила движение времени, застыла как мышь или сыр, кривятся губы от сострадания, готова заплакать Луна-мать, внести слайды доказательств и слезы на теплой лопате, выкопать подспудно глубокую яму…
Чу…
Показалось, почудилось, что кто-то уже идет, что в этом квадратике, кубике простукивания, в самом шве, в штукатурке нестерпимого замазывания уже блестел параллелепипед, и удлинялся, как коридор, в котором кто-то уже шел ему навстречу, навстречу желаниям побега или побегам желания.
Но кто же?


5.


- Все это слишком огнеупорный был, - сказал неизвестный друг. – А потом, когда его выведут в коридор, завтра? Им гораздо проще кончить его сегодня. Все равно не отвертится. Столкнуть в прорубь или прикоснуться током на динамо-машине, дать на сто пятьдесят семь ампер побольше, и никакого мотоцикла, аже и дым, как говорится, простыл. В крематориях же не закапывают капли в глаза, никакого тимолола ноль пять. И опять же не надо залазить, как игла под ногти, нет, так нет.
Неизвестный друг положил лицо.
- Но им надо же наказать! – крикнула женщина. – Им надо наказать на боль!
- Мы не сможем, - удрученно закачал головой неизвестный друг, и, поднимая лицо, зажег длинную лампу под длинным голубем.
- Дай мне португальскую карту! – крикнула она, каркнула, как старая португальская ворона в молодости лет.
- Нет карты.
- Дай карт-бланш!
- Нет никакого карт-бланша, - опустил графин лампы неизвестный друг с омрачением белой тени на белой шее.
- Надо проникнуть через ров, нащупать коридор.
- Это самоубийство. Они услышат.
- Нащупывание? Не услышат.
- Щупание скользит и срывается. Тебя выдадут ногти.
- Я наряжусь уборщицей. Возьму бич.
- Мускулистой, как конь?
- Вставлюсь в замочную скважину, понимаешь.
- И потом, что, вторжение? А если не успеем?
- Сделаем все, что можем.
Как длинная Луна уже удлинялась, как беглая жидкая стрелка, показывала обратно на несколько северов и несколько югов, но если быть точнее, как выразился в проход один человек, то все равно ровно четыре севера и ровно четыре юга.


6.


Васёк, однако, уже ковырял в ноздре. Как будто был удрученный дурак, задроченный, и ничего не знал. Но Васёк знал. Он развлекался в порочном, пытался, тырился и стыдился, лишь бы не узнала тетя, родная сестра матери, что у него за работа (у тети он жил, снимал, пребывал). И отвечал с ухмылкой, что, мол, работает плотником, типа, прибивает. Что прибивает? – зорко спрашивала она как вторая мать. И Васёк знал же, как с размаху шарахает молотком по фалангам и вдребезги фаланги с брызгами пальцев костей. Но снаружи сглатывал осколки от удовольствия, он улыбался ангелом, и отвечал, что, типа, забивает он гвозди. Какие гвозди?! – спрашивала вторая мать, она ненавидела гвозди, и стирка до опупения в жарких ветрах (она работала доброй женщиной в прачечной) словно бы ударяла ей в голову, но ведь ее совесть была чиста, подъем крови в лицо был от чего-то другого, неисповедимого, и как будто какая-то грязь из-под ногтей при вечерней дойке коров подсказывала, что сын ее родной сестры негодяй. Черным сбитнем стучало обширное сердце над коровьим молоком и предсказывало.
- Я на работу, мам! – захохотал Васёк (он называл ее мамой).
И, берясь за велосипед, сел на руль и соскользнул назад, провалился над рамой на седло. Он ездил на работу на оранжевом велосипеде, он обожал оранжевый велосипед, который, как будто, как арбузная корка, все ему позволял и скользить в том числе, пока вокруг было солнце и луна, пока он ехал по просеке, речка опять же и девчонки с семечками из соседней деревни, которых можно после работы на сеновале облапывать за круглые титьки, такие милые и смешные, с пурпурными шурмунчиками, как поросятки, такие нарядные ягодки и маленькие. А за лесом, за полем, вот уже и старый, раздавленный завод с кирпичами наружу, поросшими мхом. А там уже и недалеко до глицинной работы, глупо же сказать, что работаешь в пенитенциарном учреждении, вот и от термина успокоительных, а то слово-то какое, тюрьма, уу-у-ить. Как Верка скажет, и он, Васёк, напружинится, как железный рыцарь с картинки, э, нет, дело энное, серьезное, если вспомнить, как они там, в подвале, ломаются, а ведь это именно он их ломает, а они умоляют, что больше не будут, что они все скажут и все подпишут. И в значительности, ёлы-палы, какой он важный, больше неба и земли, Васёк уже проезжал железным рыцарем возмездия через мост, на своем оранжевом велосипеде, как будто ехал на изуверства как сам волкодав… и блестела из-под моста голубая нежная речка, в которой отражался, рябил от ветра оранжевый велосипед. А кто-то в коричневом водонепроницаемом макинтоше, уже делал вид, что он просто блестит леской, закидывая рыбу, что он просто удит под мостом.


7.


Как же ты здесь оказался, в здесь, что на где? Зачем вылупился из своего маленького освенцима? Не захотел есть работу, пить черный хлеб, спать в нос смысла, как две гужевые лошади в овсе? Зачем не производил в слоны букашек, разве не слоны вынуждены раздавливать букашек в мозги, что имеют право букашки иметь и не иметь, нет – запомни – иметь – раздавленные мозги? Так спрашивал пожилой очкастого рода мудрец с кобурой. Он вынужден был выпускать лишнюю кровь, зашел проведаться, как там то да сё, кровь, говоришь, на соломе?.. Но убежит ли солома, ячмень и пшеница, а кто останется, четыре, говоришь?
Раз.
Но подспудно уже пришло решение. Под судном было поросшее ракушками дно. Судно стояло недалеко от.
Как будто на острове, остров же был как план действий и скользил, как на салазках побега по колее ветра, который задувал все сильнее и сильнее, надувал щеки, и снег был выше крыши, что надо только высунуться из окошка и скатиться по карсту полости, а не лезть себе на рожон. Надо же было что-то делать, а не делать, разбираться непонятно в чем и так стуторчиваться наружу изнутри радикально, как в конгломерате ощущений, не компрометируя подряд что и как, а вылезать из освенцима, как будто еще не вылез из освенцима и не влез, и адорно, который был уже поперек горла, был, конечно, кому-то не причем, толерантный толстый птенец, он водил троллейбусы не только в горле, где каждый был виноват на свой килограмм.
И – чу?
Вслушалось на эскадронах, внюхалось змеиное, наитончайшее, незримейшее (освенцим, говоришь?!), выжившее на дороге в ужасных ужах и гадюках, как прошли уже кони кругложопые пневматические и вслед за ними автоматические пони, и запердели на всадниках лихих.
Загипнотизированный, говоришь, был? В безделье, говоришь, пребывал? Но думаешь-то – поперек!


8.


Был он в ноздре, - сказали начеку солдаты.
Что выстрелило ружье и чихнуло, и утерлось.
А потвердевший в секреты высморкался и донес или как?
Шпион, да, шпион иностранного лилового государства.
А каждый шпион, как угрь высовывается и извивается, я тебе говорю.
Но в прозрачной воде не уйдешь, это верно.
Затем и могут.
На мельницу бы его надо, на жернова прикрепить.
Тут солдаты и заснули, вставив в дула и лица, и глаза, и видели теперь глазами бессмертными механизмы курка и его пружинное устройство, но смотрели и назад, на чу, как ногами на сапогах, как бы кто не добежал до острова к рассвету.
Тюрьма высился (тюрьма был мужской род) вдалеке среди пурги цветущей, слепило глаза от снежных бурь. Оттого и засунули солдаты лица в дула, свернутые в шапках, и прикрыли щели ладонями, чтобы в стволах не заржавело от проникновений. И думали солдаты – как утопленник может убежать, разве высохнет само море посреди кораллов озера и газа? тогда по скользкому босиком на пальцах, да, ну и задули в дула и захрапели всевидящими зверскими, и глаза, и рожи, как у зверей, все солдаты живописные, любят звери друг друга убивать, если разозлятся, да если и не разозлятся, а по долгу пушечного грома, как в корову чужой родины.
Правильно это было или неправильно, заглядывать в чужой свинарник, ворошить чужих в гнезде, неизвестно. Всегда солдаты спали на своей смерти. Глядела смерть на них со стороны курка. Смерти было все ясно, все равно или не все равно умрут все, а как – ну и не важно. Никого и никогда больше не будет, так бодрствовала всегда смерть, как для всех уже мертвых, все уже были мертвые для нее, что стоило только поковырять злой пулей в носу у солдата, но она воздерживалась, смерть, потому что долгим временем была приучена уже к воздержанию, как собака псом хозяина. Хозяин же был в данном случае палец солдата заскорузлый, вот она, жучка слепая и сидела, высаженная на гильзу пороха, что, может быть, она мерзла и мечтала вжариться в какого-нибудь там, взятого под бордовым козырьком, из которого выпустили бы и еще не одну кровь на матрац соломы, что на капельку еще останется на окончательный закат, перепадет перед усаживанием за горизонт. Пометче только прицелится глаз, дернет хозяин и – жах! – полетит тогда вереницей с газом – в твердолобость затылка или наоборот – чё? – неправильностей захотел в обход закона? за паруса ветра обняться с обонянием и с глаз долой? – не выйдет! – чпок … – поцелуй вместо острова, догнала, настригла, ух, вдребезги кость, и брызги…


9.


- Выскользнул ты, брат, как угрь, на сей раз, - усмехнулся пожилой. – Но это, знай, я выпустил тебе немного крови, чтобы помочь тебе признаться, как ты лежал на зеленой траве, положив голову под солнце, ну или там солнце под голову, лишь бы ни о чем таком не думать ради голубого пронзительного воздуха и горизонта. Ведь так? А не захотел ты, брат, раздавленный смыслом раздавленности, как бы ты не ерепенился перед концом на ванне. Васёк, говоришь? Васёк хоть и дурак, но у него есть важность достоинства, нос достоинства, так сказать. А у тебя лишь какое-то свинячье поросячье умничанье. Как будто ты не на яйцех взрезан ужо. Прости, пожалуйста, наоборот, ну да ты понял, ну да ды, ну ду да, ты понял, короче… А Васёк, если уж речь зашла о Ваське, скорее, рванул бы по доскам мокрым моста, чтобы не поскользнуться поперек на видимом и невидимом, что с досады твой в коричневом макинтоше дружбан вынужден будет опять закинуть леску с рыбой в колодезную реку. Но Васька-то уже и самого след простыл будет. Так не короче ли незнание, чем знание?


10.


Неизвестный друг, однако, уже шел, сматывая леску на новую рыбу. Неизвестный друг знал, что с первой не получившейся попытки не получается никогда. Да что и второе завтра, которое для первых называется послезавтра, часто готовится для первых в последние. И так капала с коричневого макинтоша неизвестного друга печаль.
Так был избран другом твоим в неизвестности. Как далеким, так и близким. И не понимал ни правильного, ни неправильного, а только влекло его, привлекало настоящее, как в неизвестной стране.
- Алло, - говорил неизвестный друг не в прошлом и не в будущем.
Но отвечало лишь молчание в долинах молчания.
- Держись, друг, - говорил неизвестный друг. – Ты же ни в чем не виноват.


11.


Ты не виноват в том, что Земля круглая, как шар, и все возвращается на круги своя. Подделки под возвращения тех же самых, под встречи с теми же самыми, как будто и ты такой же, как и все, тот же самый, что и вчера, как пытался избегать ты правил для правил и повторений для повторений. Но не смог удержаться в единственности, данной когда-то, и в открытости. И ждал, как на обратной стороне. Жажда к новой Земле, нетерпение к новому Небу. И – деланье старой Земли и старого Неба... Но как же поддельный устремится неподдельно? Достичь старыми путями новых звезд? Но не ты же выбирал сторожа, сторожащего тебя. Не взывал, как больной пес, к словам псиного. Я бы не предпочел – говорил ты. Чистые ночи? Но утром ты просыпался…
В сконструированный день
В механизм заботы
Чтобы вгрызаться в -
В
Сегодняшнее.
Проверять
Папку
Спам,
Что ты ни в чем не виноват.


12.


Что не было у тебя оснований, что не было у тебя способностей. Что не поверил ты, что ты другой. Не тот же самый. Что говорил ты себе: ученые ставят на знание, как на подставку, а я не знаю ничего. Что говорил ты себе: честолюбцы гордятся способностями, а у меня способностей нет, и на малых основаниях не устоять, и не рискнул я устоять на основаниях своих.
- Почему ты не говорил «да»? – спрашивал пожилой и мудрый с кобурой.
- Я не знаю, - отвечал ты, - что такое «да».
- Почему ты отвечал «нет»? – спрашивал Васёк.
- Я знал, что такое «нет».
- Значит, ты виноват.
- Нет.
Что дело пожилого и Васька было дело оптическое и механическое от стеклопровода, проходящего в тоске и проводящего токи крика. И логика их была проста. Раз не удержался, как дед Щукарь, в камышах, раз стало тебя заметно, так, значит, и виноват. Не надо быть ярким, надо быть неярким и тусклым.
Но для тебя же вина была другая,
В чем виноват был перед самим собой.
Но прощал уже сам себя
И имел право.
Скинь в одежде из поражений последние из поражений одежд. Измерь размер сам свой и сделай размер ради звезд выреза, за которым снова сквозит надежда. Разрезать звезды надо тебе и внутри каждого выреза найти новое внешнее. В бессознательности решений принять непринятое за глубину.
Так перестанешь быть виноват перед самим собой.
Так упадет новая ночь на новое начало.
Так остается тебе два завтра, запомни,
И немного сил.


13.


Облокотившись на квадрат признания в умышленности, пожилой в дознании отдыхал. Жутко было цедить кровь в цимцум пралаи. Васёк же, напротив, весело чистил кивер тока, как будто был уже на коне и обнимал красавицу Верку, теребил указательным брусничную малую соску праздничного младенца. Но в данном мгновении предвкушал, как расхуярит напоследок фаланги пальцев близнецу истины, что мудило думает, что перестанет быть виноват.
Штормило, и остров качался на спрямленных стяжках. На соломе ждал ты, как шпион бессознательного. И думал о женщинах, оттого и проиграл? Или же шампиньоны честолюбия принесли тебя на донос?
Открылся вагон с проводниками слов и эха сбора урожаев. Набитая до ушей сволочь, слухи в мозгах. В поясницах осел. Чижик-пыжик… Провокаторы и провокаторши. Но вагон ушел в туннель завтракать, кряхтел там, сопел на скорости, визжал на тормозе перед хитрым мясом, перебегающим рельсы, думаешь, никто ничего не понимает? Все прекрасно все понимают, довольно странный ты, однако, шпион.
- Да?
- Нет.


14.


Он ничего не может поделать, ждет спасения со всех сторон. От каких-то гипотетически неизвестных друзей, женских или мужских. Но это же ясная туманная слабость. Он не герой и в неизвестных друзьях ничего не понимает. И в козах ничего он не понимает, кроме голубых козьих глаз. Он же слабее всех мужчин. Он сын всем мужчинам, младший брат полка. Если кто-то войдет, с бичом или без, что он скажет? Что он догадался? Но ведь это и есть, будет гибель. В гибели гибель. Ясность никогда не спасает никого.
- Три.
- Уже было три.
- Значит, два.
- Считай, тебя уже нет.
Он догадался, встал, крови хватило, дошел до округлости земли, не то, чтобы камера была, я бы не предпочел, но распрямить округлое в прямое надо, и не повторяться.
Только прямое упирается в бесконечность.
По коридору он прошел, как леопард, мимо смысла, мимо себя самого, мимо голой мужской неизвестной подруги, мимо пап, мам и будущих братьев, восторженно посмотревших ему вслед. Он был никакой, нигде, на четырех завтра из двух уже израсходованных в двухтактном, как в мотоцикле обыденного, в коридоре спали солдаты, облокотившись на алебарды, и леопард был снова полон сознанием прекрасных безделиц, что ничего не надо бояться, потому что ничего нет, а раз ничего нет, то значит и нет причин для следствий.
Луна материнская встретила на дворе, прошептала в ночь, и ночь послушно отворилась, сама предлагала поперечные разрезы звезд. Леопард ступил, ничего не было кроме ничего. Прежнее пало. И уже не надо было ни за что держаться. Лишь холодная пронзительность воздуха. Холоден был воздух на молоке молекул и рассеян. И леопард вдыхал пространство холодного.
Как качели-размахайки закачались тут, однако, две медсестры. С любопытством разглядывали они леопарда. И знал леопард, что подходить близко нельзя, что пройти надо неузнанным. Но уже его со смехом окликали:
- Эй, леопард, ты куда собрался?
- Поди-ка сюда, дам конфетку.
Не поди-ка сюда, не поди-ка туда… раскачивались наглые качели на том же самом. Позади сглатывал от удовольствия тюрьма (мужской род), Васёк и пожилой мудрый майор посмеивались в старом горле коридора. Неужели подделка и все та же мужская женщина с любовью к баранине? Проплыли они в тумане, как на байдарках. А где же твой неизвестный друг? И уже солдаты как то же самое гребли для примера старыми алебардами на старых звездах. Усмехалась в дырах затылка готовящаяся шрапнель, раздвигая липкими пальцами.
Но леопард опомнился, сдвинул не на затылок, и качели качнулись за раму, в траектории падающих под углом тел жалобно вскрикнули две медсестры. И уже все было не так, как было. И надо было лишь совершить усилие против вращения земли, против ее округлости вокруг шара и против орбиты, распрямить надо было саму орбиту, выколоть глаз, как подсматривали за ним через замочную скважину и хохотали, подсовывая под нос остров в сизом тумане, чтобы дышал на кислород воздуха в ловушку корабля, где побег виноградный уже был, обвивал мачту.
Потому и новое вторжение ожидало леопарда на бульдозерных твердых морях. Не гол, не человек, не минерал.
Жидкий до ископаемых, он отверг помощь неизвестного друга, и под длинной лампой голубя догадались, что он прав. Что неимоверное представление выше повторений. И что уж там было до пожилого мудрого дознавателя с кобурой, который все выпускал и выпускал кровь. Пожилой дознаватель хотел принизить дознавание до внятной черты. Он хотел поймать и назначить шпиона и агента плоских пространств. Но жестокость растительных имен уже смотрела из темного угла и на пожилого, умудренного законом, и на сподручного его – Васька.
Дымил уже и сам тюрьма, однако. Чёрно шел дым из трубы, как из избы. И леопарду надо было спешить, не оглядываться.
Не оглядывайся, Леопард. Не выясняй – кто, как и почему. Что и зачем.
Между курков взведенных урчала по-прежнему смерть. Прицелиться быстро, нажимать медленно. Проснулись солдаты. За работу, солдаты! Кто строит остров возбуждений? Где корабль, который отчалит? Вон беглец бежит, пригнувшись, бей!
Не оглядывайся на оглядках, Леопард. Нет ничего ни спереди, ни сзади. Ни валенок, ни ружей, ни окриков, ни сапог.
Распрямляй кривое
На прямое.
На разрез бесконечности,
На блеск звезд.
Так стоят на своей крови.
Так прорастают из своей боли.
Made on
Tilda