Какое-то значительное время назад в интернет-журнале «ПИВО» (Последний Исторический Вопрос Общества), который был основан автором сей заметки, — Кириллом Чайкиным и его приятелем, чернозёмным поэтом Володей Ворониным, — появилась моя небольшая статья: «Утопический ингуманизм». С той поры Земля успела сделать чуть больше тысячи оборотов вокруг своей оси, общество стало более, так сказать, ингуманным, а «ПИВО» закончилось. Да и статья, будем откровенны, не блестала. В те времена меня интересовал вопрос радикальной инаковости, непохожести, парадигмальные сдвиги в нашем внутреннем чувстве сознания времени. В тексте я попытался вообразить себе ингуманистический вариант воплощения утопических идей модерна — пессимистическую картину туманной неопределённости человеческого общества, его тотальную рассубъективацию и текучие общественные отношения. Между тем вопрос радикальной инаковости (даже если мы не затрагивает достаточно специфический гуманитарный срез «тёмного поворота») — важная часть современного инновативного искусства, в особенности — литературы. Литературный способ мышления склонен к кодификациям, вырывающим мысленные акты из непосредственной власти языка. Что имеется ввиду: тюрьма мышления, идентификация которого напрямую связана с языком, изначально не предполагает определённого выхода за его пределы. Образуется замкнутый круг. Разрыв круга создаёт двоякую возможность.
- Выход из языка радикально-бессловесными способами: смех, слёзы, мистическое оргазмирование; короче говоря — покидание сферы всякой возможной мысли и мышления как такового.
- Основание нового языка, чьи дистинкции не будут соприкасаться и иметь любого рода связи с прежним языком. В новом языке появляется заново не только новый способ мышления, но и свой собственный способ литературной организации.
Новые способы реализации “большого проекта литературы” зачастую лишь сообщают нам состояние литературы прошлых лет, уподобляясь рисункам на стенах тюремных камер, узники которых
— писатели.
Помню, в сборнике статей Андрея Левкина «Искусство прозы, а заодно и поэзии» есть прекрасный фрагмент с описанием представителя литературы авангарда. Авангардист склонен (вообще, это довольно расхожий троп) изобретать довольно инклюзивную метафору письма, реализовывать эту метафору в своих текстах; теперь
— это его главнейшая опора, к которой он привязан. Обойдём стороной подобные профессиональные неудачи.
Вообще, речь не просто так зашла о странной литературе (или литературе со странностями). Под «странным» здесь подразумевается даже не обязательно weird-литература. Мне, прежде всего, интересна литература, основания которой засыпаны вулканическим пеплом и пылью времени, которая, тем не менее, расцветает в органических для неё формах
— безкорневая система формульных решений письма.
Переключим оптику: Кривулин, Шварц, Миронов, Стратановский
— когорта петербургского андерграунда
— мыслятся в качестве переброшенного из серебряного века мостика. Это
— попытка вернуть естественное развитие русскоязычной поэзии, прерванной официозным неоклассицизмом, перекрывшим когда-то воздух. Разумеется, гетероморфные поэтические эксперименты имеют мало общего с современными визуальными решениями поэзии и прозы (их разделение на сегодняшний день
— исключительно номинальное). Плоскость фонетического стала, простите, визуальным пейзажем. Можно найти много объяснений подобному (поэтикой Драгомощенко, связью между лианозовцами
— через конкретистов
— с концептуалистами, или филологической школой вместе с метареалистами).
Получается забавное: современный способ письма связывается не столько с наследованием определённой литературной традиции, сколько с её институциональной критикой и преодолением (об этом славно писал Михаил Эпштейн в книге «Из хаоса»). Современные консервативные литераторы часто свидетельствуют о болезни литературы, соотнося её нездоровое состояние с засильем авангарда. Если исключить достаточно конкретный набор её язв (в виде консервативных литераторов), то её болезни будет невозможно отличить от её общего здоровья.
Я не хочу сказать, что в литературе на сегодняшний день отсутствует элемент преемственности. В большей мере меня заботят новые онтологические способы коллажирования литературы: каждый новый модус литературы, каждый новый обнаруженный регистр письма, каждый новый способ необычайной организации синтаксиса порождает в небытии литературы её новые способы существования. Если продолжить приведенное выше сравнение, то сегодня сидящий в тюремной камере литературы писатель озабочен не столько своим индивидуальным одиночеством, сколько, напротив, обилием непрошенных гостей и тем, что все они загораживают ему проход.
В подобном воображаемом сообществе уже нет никаких иерархий, ибо здесь любой текст
— своего рода точка начала большого произвола. Автору, индентифицирующему себя как писателя, предоставляется право писать беспрепятственно. Исход подобного произвола
— бегство. Любой текст есть бегство
— бегство, которое на бегу творит самое себя, выскальзывая из рук тех, кто пытается это бегство остановить. Сам бегущий располагает единственной категорией, которая в европейской традиции не подчинена времени
— духом. Всё наше писательское творчество реализуется не нашими скрытыми внутренними силами, но методическим движением прочь, цель которого
— покой.
В покере есть такая комбинация — стрит-флеш, последовательность карт одной масти. Если на первом кругу торгов вам выпали карты 4 ♥️ 5 ♥️, то вероятность собрать стрит-флеш на флопе — примерно 0,0014%. Здесь необязательно высчитывать математическую вероятность, можно просто подбросить монету порядка пяти тысяч раз, или молиться на чётках примерно 160 кругов. Описательные картографии могут разниться, но все они вполне равноправны.